– Нет, – только и ответил Антонелли.
Вилли опять улегся в кресло и закрыл глаза. Антонелли наклонился к нему, тяжело дыша.
– Слушай! – сказал он. – Представь себе субботнее утро четыре недели назад. У телевизоров женщины и дети глазеют на клоунов и фокусников. В косметических салонах женщины у телевизоров глазеют на моды. В парикмахерских и скобяных лавках мужчины глазеют на ловлю форелей и бейсбол. Все и повсюду в цивилизованном мире глазеют. Ни звука, ни движения – только на черно-белых экранчиках. И тут в разгар этого глазения… – Антонелли остановился, чтобы приподнять край полотенца. – Пятна на солнце! – сказал он.
Вилли оцепенел.
– Самые огромные проклятые пятна со времен Адама и Евы, – сказал Антонелли, – весь проклятый мир затоплен электричеством. Телевизионные экраны опустели как по сигналу, ничего не осталось, ничего и еще раз ничего!
Он говорил так, будто видел все эти события издалека, будто описывал арктический пейзаж. Он намыливал физиономию Вилли, даже не глядя на него… Вилли посмотрел в другой угол, на гудящий экран, где в вечной зиме все падал и падал мягкий снег. Казалось, он слышал робкий стук сердец всех, кто был в парикмахерской.
Антонелли продолжал свою похоронную речь:
– Нам понадобился весь этот первый день, чтобы понять, что случилось. Через два часа после того, как разразилась эта солнечная буря, все телевизионные мастера Соединенных Штатов были в пути. Каждый решил, что испортился именно его телевизор. Радио тоже вышло из строя, и только к вечеру, когда мальчишки-газетчики, как в старые времена, забегали по улицам, выкрикивая заголовки, до нас дошло, что история с пятнами может продолжаться до конца наших дней.
Гул прокатился по парикмахерской. Рука Антонелли, держащая бритву, задрожала. Он вынужден был остановиться.
– Вся эта пустота, эта белая штука, которая сыпалась и сыпалась в наших телевизорах, – о, скажу я вам, натерпелись мы страху! Как будто бы приятель, который только что болтал у тебя в гостиной, вдруг заткнулся и лежит себе бледный, и ты знаешь, что он помер, и сам начинаешь леденеть.
В тот первый вечер все ринулись в кино. Фильмы показывали так себе, но никто не обращал внимания, это было как благотворительный ежегодный бал. В первый вечер катастрофы аптека продала двести порций ванильного и триста содовой с шоколадом. Но нельзя же покупать билеты в кино и содовую каждый вечер. Потом что? Приглашать родственников жены на покер или канасту?
– Еще можно, – заметил Вилли, – вышибить себе мозги.
– Верно. Людям надо было убраться из своих заколдованных домов. Прогуливаться по собственным гостиным было все равно, что посвистывать, проходя мимо кладбища. Вся эта тишина…
Вилли слегка приподнялся.
– Кстати, о тишине…
– На третий вечер, – быстро сказал Антонелли, – мы все еще были в столбняке. От полного помешательства нас спасла женщина. Где-то здесь, в городе, эта женщина вышла из своего дома и через минуту вернулась. В одной руке она держала кисть. А в другой…
– Ведро с краской, – сказал Вилли.
Все заулыбались, увидев, как он быстро все понял.
– Если эти психологи когда-нибудь станут выбивать золотые медали, одну они должны будут дать этой женщине, и каждой женщине в каждом городишке, которая, подобно той, спасла мир от гибели. Тем женщинам, что, повинуясь инстинкту, вышли на рассвете и принесли нам чудесное исцеление…
Вилли представил себе все это. Отцы, неотрывно глядящие на пустой экран; хмурые сыновья, сраженные гибелью своих телевизоров, ждущие, когда эта проклятая штуковина закричит: «Еще удар! Гол!» И вот однажды в сумерки, очнувшись от своего оцепенения, они видят прекрасных женщин, полных решимости и достоинства, стоящих перед ними с кистями и краской.
И благостный свет засиял в их взорах и озарил их лица…
– Боже, это распространилось, как лесной пожар! – сказал Антонелли. – Из дома в дом, из города в город. Ни один массовый психоз прошлых лет не сравнится с этим повальным безумием «Сделай сам», которое разнесло наш город в щепки и потом склеило его заново. Повсюду мужчины ляпали краску на все, что стояло неподвижно в течение десяти секунд; повсюду мужчины карабкались на колокольни, сидели верхом на заборах, сотнями падали с крыш и стремянок. Женщины красили шкафы и буфеты. Дети красили заводные автомобили, вагончики и змеев. Если бы они не занялись делом, можно было бы обнести, этот город стеной и переименовать его в санаторий для лунатиков. И то же самое во всех других городах, где люди забыли, как нужно шевелить челюстью для того, чтобы побеседовать. Говорю вам, мужчины двигались, как во сне, бессмысленными кругами, пока их жены не сунули им в руки кисть и не указали на ближайшую непокрашенную стену!
– Похоже, с этим делом вы покончили, – сказал Вилли.
– В первую неделю магазины трижды пополняли запасы красок.
Антонелли удовлетворенно поглядел в окно.
– Конечно, краски хватает до тех пор, пока вам не приходит в голову выкрасить живую изгородь и расписать каждую травинку в газоне. Теперь, когда чердаки и подвалы тоже вычищены, пожар перекинулся на другое – женщины опять консервируют фрукты, маринуют помидоры, делают клубничное и малиновое варенье. Полки в кладовых загружены. Церковь тоже развернулась вовсю. Снова появились кегельбаны, вечеринки с пивом, любительский бокс. Музыкальные магазины продали за четыре недели пятьсот банджо, двести двенадцать гавайских гитар, четыреста шестьдесят окарин и гармоник. Я учусь на тромбоне. Вон Мак – на флейте. Выступления оркестра по вторникам и субботам. Домашние мороженицы?! Берт Тайсон только за одну прошлую неделю продал двести штук! Двадцать восемь дней, Вилли, Двадцать Восемь Дней, которые потрясли мир!
Вилли Борсингер и Сэмюэл Фитс сидели и старались представить себе это потрясение, этот сокрушительный удар.
– Двадцать восемь дней парикмахерская ломилась от мужчин, брившихся дважды в день, лишь бы поглазеть на посетителей – а вдруг кто-то что-то скажет, – рассказывал Антонелли, принимаясь брить Вилли. – Помните, было время, еще до телевизоров, когда парикмахеры считались мастерами поболтать. Ну, так теперь нам потребовалась неделя, чтобы разогреться, снять ржавчину. Теперь мы болтаем за десятерых. Качества никакого, зато количество устрашающее! Вы слышали гвалт, когда вошли? Это спадет, конечно, как только мы привыкнем к Великому Забвению…
– Так все называют это?
– Некоторое время так казалось многим.
Вилли Борсингер тихо рассмеялся и покачал головой.
– Теперь я понимаю, почему вы не захотели, чтобы я начал свою проповедь, когда вошел в эту дверь.
«Конечно, – думал Вилли, – и как я сразу не заметил? Всего какие-то четыре недели назад пустыня обрушилась на этот город и потрясла и напугала его как следует. Из-за этих солнечных пятен все города западного мира запаслись молчанием на десять лет вперед. И тут являюсь я с новым запасом молчания, с болтовней о пустынях, ночах, в которых нет луны, а только звезды да шорох песка, гонимого ветром по высохшим речным руслам. Все что угодно могло случиться, если бы Антонелли меня не заткнул. Ясно вижу, как меня, в смоле и перьях, выпроваживают из города».
– Антонелли, – сказал он вслух, – благодарю.
– Не за что, – ответил Антонелли. Он взял гребенку и ножницы. – Ну, коротко с боков, подлиннее сзади?
– Подлиннее с боков, – сказал Вилли Борсингер, опять закрывая глаза, – коротко сзади.
Через час Вилли и Сэмюэл снова забрались в свой рыдван, который кто-то – они так никогда и не узнали кто – вымыл и вычистил, пока они были в парикмахерской.
– Страшный Суд! – Сэмюэл протянул мешочек с золотым песком. – Самый настоящий!
– Оставь!
Вилли задумчиво взялся за руль.
– Давай-ка махнем с этими деньгами в Финикс, Таксон, Канзас-Сити. Почему бы я нет? Сейчас мы здесь ненужная роскошь. Мы не понадобимся до тех пор, пока эти телевизоры не начнут трещать, показывать танцы и петь. Уж я-то знаю, если мы здесь останемся, мы обязательно откроем наши пасти, и коршуны, ящеры-ядозубы и пустыня выскользнут и наделают нам бед.